Облако в штанах • cтихотворение и анализ
краткая информация
Тетраптих
(вступление)
Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду — красивый,
двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый.
А себя, как я, вывернуть не можете,
чтобы были одни сплошные губы!
Приходите учиться —
из гостиной батистовая,
чинная чиновница ангельской лиги.
И которая губы спокойно перелистывает,
как кухарка страницы поваренной книги.
Хотите —
буду от мяса бешеный
— и, как небо, меняя тона —
хотите —
буду безукоризненно нежный,
не мужчина, а — облако в штанах!
Не верю, что есть цветочная Ницца!
Мною опять славословятся
мужчины, залежанные, как больница,
и женщины, истрепанные, как пословица.
1
Вы думаете, это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре»,— сказала Мария.
Восемь.
Девять.
Десять.
Вот и вечер
в ночную жуть
ушел от окон,
хмурый,
декабрый.
В дряхлую спину хохочут и ржут
канделябры.
Меня сейчас узнать не могли бы:
жилистая громадина
стонет,
корчится.
Что может хотеться этакой глыбе?
А глыбе многое хочется!
Ведь для себя не важно
и то, что бронзовый,
и то, что сердце — холодной железкою.
Ночью хочется звон свой
спрятать в мягкое,
в женское.
И вот,
громадный,
горблюсь в окне,
плавлю лбом стекло окошечное.
Будет любовь или нет?
Какая —
большая или крошечная?
Откуда большая у тела такого:
должно быть, маленький,
смирный любёночек.
Она шарахается автомобильных гудков.
Любит звоночки коночек.
Еще и еще,
уткнувшись дождю
лицом в его лицо рябое,
жду,
обрызганный громом городского прибоя.
Полночь, с ножом мечась,
догнала,
зарезала,—
вон его!
Упал двенадцатый час,
как с плахи голова казненного.
В стеклах дождинки серые
свылись,
гримасу громадили,
как будто воют химеры
Собора Парижской Богоматери.
Проклятая!
Что же, и этого не хватит?
Скоро криком издерется рот.
Слышу:
тихо,
как больной с кровати,
спрыгнул нерв.
И вот,—
сначала прошелся
едва-едва,
потом забегал,
взволнованный,
четкий.
Теперь и он и новые два
мечутся отчаянной чечеткой.
Рухнула штукатурка в нижнем этаже.
Нервы —
большие,
маленькие,
многие!—
скачут бешеные,
и уже
у нервов подкашиваются ноги!
А ночь по комнате тинится и тинится,—
из тины не вытянуться отяжелевшему глазу.
Двери вдруг заляскали,
будто у гостиницы
не попадает зуб на зуб.
Вошла ты,
резкая, как «нате!»,
муча перчатки замш,
сказала:
«Знаете —
я выхожу замуж».
Что ж, выходите.
Ничего.
Покреплюсь.
Видите — спокоен как!
Как пульс
покойника.
Помните?
Вы говорили:
«Джек Лондон,
деньги,
любовь,
страсть»,—
а я одно видел:
вы — Джоконда,
которую надо украсть!
И украли.
Опять влюбленный выйду в игры,
огнем озаряя бровей загиб.
Что же!
И в доме, который выгорел,
иногда живут бездомные бродяги!
Дразните?
«Меньше, чем у нищего копеек,
у вас изумрудов безумий».
Помните!
Погибла Помпея,
когда раздразнили Везувий!
Эй!
Господа!
Любители
святотатств,
преступлений,
боен,—
а самое страшное
видели —
лицо мое,
когда
я
абсолютно спокоен?
И чувствую —
«я»
для меня мало.
Кто-то из меня вырывается упрямо.
Allo!
Кто говорит?
Мама?
Мама!
Ваш сын прекрасно болен!
Мама!
У него пожар сердца.
Скажите сестрам, Люде и Оле,—
ему уже некуда деться.
Каждое слово,
даже шутка,
которые изрыгает обгорающим ртом он,
выбрасывается, как голая проститутка
из горящего публичного дома.
Люди нюхают —
запахло жареным!
Нагнали каких-то.
Блестящие!
В касках!
Нельзя сапожища!
Скажите пожарным:
на сердце горящее лезут в ласках.
Я сам.
Глаза наслезнённые бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
На лице обгорающем
из трещины губ
обугленный поцелуишко броситься вырос.
Мама!
Петь не могу.
У церковки сердца занимается клирос!
Обгорелые фигурки слов и чисел
из черепа,
как дети из горящего здания.
Так страх
схватиться за небо
высил
горящие руки «Лузитании».
Трясущимся людям
в квартирное тихо
стоглазое зарево рвется с пристани.
Крик последний,—
ты хоть
о том, что горю, в столетия выстони!
2
Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю «nihil».
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Я раньше думал —
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак —
пожалуйста!
А оказывается —
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.
Городов вавилонские башни,
возгордясь, возносим снова,
а бог
города на пашни
рушит,
мешая слово.
Улица муку молча пёрла.
Крик торчком стоял из глотки.
Топорщились, застрявшие поперек горла,
пухлые taxi и костлявые пролетки
грудь испешеходили.
Чахотки площе.
Город дорогу мраком запер.
И когда —
все-таки!—
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хорах архангелова хорала
бог, ограбленный, идет карать!
А улица присела и заорала:
«Идемте жрать!»
Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея —
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется, «борщ».
Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
А за поэтами —
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!
Нам, здоровенным,
с шаго саженьим,
надо не слушать, а рвать их —
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!
Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории.
Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю —
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъязвили проказу,—
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы —
каждый —
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне —
люди,
и те, что обидели —
вы мне всего дороже и ближе.
Видели,
как собака бьющую руку лижет?!
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
распял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!
И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!—
и окровавленную дам, как знамя.
3
Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!
Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
И —
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк —
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке
взял и сказал:
«Хорошо!»
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»
И эту секунду,
бенгальскую,
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на…
А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
Вы,
обеспокоенные мыслью одной —
«изящно пляшу ли»,—
смотрите, как развлекаюсь
я —
площадной
сутенер и карточный шулер.
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут —
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»
Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкая,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе —
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.
Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!
Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом грязненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Уже сумашествие.
Ничего не будет.
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите —
небо опять иудит
пригоршнью обгрызанных предательством звезд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!
Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу — глаза круглы,—
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь — опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
Может быть, нарочно я
в человечьем месиве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики — отцы,
девочки — забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они —
и будут детей крестить
именами моих стихов.
Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном Евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
4
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.
В улицах
люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске,—
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять!—
черствая булка вчерашней ласки.
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах —
да!—
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз —
да!—
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет;
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Мария!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Открой!
Больно!
Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
Пустила.
Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят,—
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц,—
«любящие Маяковского!»—
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
Мария!
Поэт сонеты поет Тиане,
а я —
весь из мяса,
человек весь —
тело твое просто прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».
Мария — дай!
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
Мария —
не хочешь?
Не хочешь!
Ха!
Значит — опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
Кровью сердце дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю —
голову Крестителя.
И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бок,
наклонюсь
и скажу ему наухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте — знаете —
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим постолу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи,—
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
Я тоже ангел, я был им —
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из сервской муки изваянных ваз.
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова,—
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою
отсюда до Аляски!
Пустите!
Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите —
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!
Глухо.
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо.
Краткое содержание
Произведение начинается с повествования о тягостном состоянии лирического героя, ожидающего свою избранницу. Предвкушая долгожданное свидание, герой испытывает настолько сильное волнение, что даже «у нервов подкашиваются ноги!». Героя не слушаются собственные мысли: он не способен подавить пожар душевного трепета. Влюблённому мужчине кажется, что капли дождя, стекающие по оконному стеклу, издеваются над ним. Герой осознает, что временной поток замер в одной точке: настолько медленно тянется время в ожидании любовной встречи. При этом внутри героя всё штормит и бушует, ему хочется орать о своих чувствах на весь мир.
Когда приходит время долгожданного свидания, герой узнаёт страшную для себя новость: его возлюбленная Мария скоро станет женой богатого мужчины. Девушке достаточно было произнести лишь несколько слов, чтобы герой превратился в каменное изваяние: теперь в душе его образовалась пустота, пламя любви угасло. У влюблённого не осталось сил и желания строить новые отношения. При этом внешне герой ничем не выдаёт своих терзаний, хотя пребывает в удручённом состоянии, которое называет «пульсом покойника».
Невзирая на чудовищное разочарование в любви, романтический герой не пытается стереть из памяти образ возлюбленной: он хочет помнить её лицо. Разочаровавшись в любви, герой ищет утешение в политике. Он едко высмеивает государственное устройство и бездумных граждан, образующих собою безвольную серую толпу. Эту толпу, по мнению героя, можно повести куда угодно. Он уверен: люди из толпы не способны на проявление сильных, искренних чувств. Они не в состоянии заметить различие между низменной похотью и чистой любовью.
В результате всех событий и раздумий герой превращается в глубоко разочарованного в Боге человека: Господь отныне не кажется ему всемогущим и милосердным. Несчастный мужчина предаётся отчаянию, полностью замыкаясь в одиночестве и тоске. Теперь Всевышнего он называет не иначе, как «недоучка» и «крохотный божик».
Осознавая, что светлые мечты о счастье с Марией несбыточны, герой всё равно не может перестать думать о ней. Его сердце переполнено гневом и болью. Теперь он мечтает о революционном восстании, которому готов посвятить всю свою жизнь. В перестройке существующего режима герой видит собственное спасение.
История создания
Поэт ещё задолго до знакомства с Марией Денисовой, задумал написать эту поэму, и назвать её «Тринадцатый апостол». Но реальная история написания начинается во время поездки поэтов-футуристов по России. В этой поездке Маяковский знакомится с красавицей Марией Денисовой, которая не желает вступить с ним в близкую связь. Этот отказ глубоко ранил поэта, одновременно дав ему мощный творческий толчок: таким образом, поэму, начатую ещё в 1914 г., он смог закончить уже в июле 1915 г.
В 1915 г. готовая поэма, но уже под новым названием «Облако в штанах», была напечатана Осипом Бриком. А спустя ещё год, в 1916 г., она была опубликована повторно, правда, в сильно урезанном цензурой формате.
Жанр, направление, размер
Произведение относится к жанру – поэма. Сам поэт дал максимально ёмкое определение своему труду, сказав, что это «четыре крика в четырёх частях». Поэма является новаторской не только по форме, но и по своему бунтарскому содержанию. Поэтический размер – любимая самим Маяковским и всеми футуристами «лесенка».
Поэма написана в рамках литературного направления «футуризм». Это направление пропагандировало неприязнь к любым, существующим в искусстве, рамкам. Главное, по мнению футуристов – это свобода мыслей, идей, их формулировок. Данному тезису следовал Маяковский в этом, и во многих других своих произведениях.
Композиция
С композиционной точки зрения поэма написана в абсолютно не типичной для классической русской литературы форме под названием «тетраптих». Таким термином именуют произведение, которое делится на четыре, абсолютно равновесные в семантическом эквиваленте части.
Поэма имеет четыре части и пролог. Почему именно четыре части – доподлинно не известно. Но, как уверяют исследователи творчества Маяковского, четыре части поэмы соответствуют выделяемым психологией пяти стадиям «принятия неизбежного», за исключением последней из них – смирения.
Композиция поэмы полностью соответствует этапам переживаний лирического героя. Он последовательно переживает на себе весь спектр эмоций: гнев, отрицание, торг и депрессию, за исключением смирения. Дело в том, что Маяковский не желал, чтобы его герой смирялся с настоящим, лишившись ненависти к прошлому.
Образы и символы
Произведение не богато на образы, но именно в этом и заключена основная интрига поэмы. Палитра образов, созданных Маяковским, уникальна:
- образ лирического героя – центральный. Он полностью идентичен автору. Лирический герой является фигурой яркой и самобытной. Он преисполнен сильными эмоциями. Являясь зеркальным отражением автора, герой демонстрирует такие черты личности, как: чуткость, искренность, преданность, излишняя ранимость. Он имеет талант к сопереживанию и анализу жизненных реалий. При этом герой весьма бескомпромиссный человек, нацеленный на отстаивание не только своей личной, но и гражданской позиции. Данный образ сплошь состоит из контрастов, но присущая ему полярность не вызывает раздражения. Наоборот, становится очевидным: такая самодостаточная личность имеет право открыто говорить о своих эмоциях, вести борьбу не только за личное счастье, но и светлое будущее граждан своей страны;
- образ Марии – центральный. Любимая женщина романтического героя получила имя Мария не случайно: в четвёртой главе произведения герой проводит ненавязчивое сравнение своей избранницы с библейскими образами Марии Магдалины и Девы Марии. Подобным сравнением он наделяет свою любимую особой одухотворённостью и божественностью. Образ Марии можно рассматривать, как символ неземной, возвышенной любви. Но, как известно, Мария всё же отвергла героя, тем самым повергнув его в омут страданий: по сути, она предала любовь, подобно Иуде. Герой понимает, что благополучная, богатая и комфортная жизнь оказалась для Марии важнее любовного чувства. Сделав осознанный выбор в пользу обеспеченного жениха, она отказалась от куда более ценного «богатства» в виде истинной, всепоглощающей любви обожающего её мужчины;
- образ Бога – данный образ характеризуется двойственностью, которую можно заметить в развитии сюжета. В начале поэмы романтический герой обращается к Господу, моля его о помощи. Герой полагает, что Бог всесилен, а значит, способен даровать ему утраченное счастье любви. Но в результате герой искренне разочаровывается буквально во всём, включая и Господа: мы видим, что Бог утратил в глазах героя своё величие и могущество. Таким образом, поэт поднимает важную для себя тему религии. Он не готов поверить в религиозное одурманивание русского народа. Герой убеждён: церковь опасна прежде всего тем, что загоняет людей в каменный век, превращая в безвольных марионеток.
Темы и настроение
В поэме Маяковский поднимает широкий круг тем, важных не только для себя, но и для всего общества:
- Тема любви – центральная. Чувство любви автор рассматривает с двух ракурсов: как романтичное и живительное, и одновременно, как причиняющее страдание и боль. Жертвой такой полярной любви стал лирический герой произведения. Все его дальнейшие злоключения, описанные в поэме, случаются после того, как возлюбленная предала, уйдя к другому мужчине.
- Тема разочарования – центральная. Лирический герой разочаровывается практически во всём: в религии, в любви, в окружающих людях, в политике. Поэтапно, он испытывает острое разочарование ко всему миру, изъяны которого стали слишком очевидны.
- Тема искусства – является весьма интересной. Дело в том, что Маяковский был убеждённым носителем абсолютно нового для России, доселе неактуального в искусстве, такого направления, как «прагматизм». Именно поэтому лирический герой не желает освещать глубокие философские проблемы тогда, когда существуют реальные угрозы общественной целостности. А это является чисто прагматическим подходом к восприятию искусства.
- Тема маргиналов – данная тема громко заявляет о себе в третьей части поэмы: именно там романтический герой публично объявляет о несогласии с политическим строем страны. Он отмечает, что здоровое общество, внутри которого происходит развитие, является вполне закономерным явлением. Таким высказыванием герой превращает себя в маргинала: он противопоставляет себя толпе, состоящей из безвольных глупцов; мужчин, «залежанных, как больница» и женщин, «истрёпанных, как пословица».
- Тема религии – данная тема несвойственна поэту. В данном произведении религиозная тематика поднимается с единственной целью: продемонстрировать читателям, что церковь давно уже превратилась в рудимент на теле современного общества. Романтический герой выступает не только против Бога, но и против Дьявола. Для него мир состоит из гораздо более близких, эмпирически изучаемых образов.
- Тема революции – герой объявляет себя предтечей революционного восстания. Делает он это в контексте лютой ненависти к несправедливому миру, условия существования в котором сделали его столь несчастным. Герой агитирует общественность соединить боль каждого – в одну общую боль. И таким образом «обагренными кровью друг друга», войти в новую эру.
Основная идея
Основная идея поэмы заключена в утверждении, которое Маяковский сформулировал следующим образом: «… мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал».
В целом поэму можно считать гимном разочарования: в конце произведения романтический герой полностью теряет свой привычный мир, оставляя вокруг себя лишь «выжженную землю» из чистого рассудка. Но существование в таких «нечеловеческих» условиях – единственно приемлемое для героя.
Средства выразительности
Произведение представляет собой подобие манифеста, характеризуясь высокой степенью лексической резкости. Чтобы предать повествованию столь агрессивный настроенческий пафос, Маяковский использует следующие выразительные средства:
- эпитеты – «размягчённый мозг», «окровавленный сердца лоскут»;
- метафоры – «… и гостиная батистовая, чинная чиновница ангельской лиги»;
- гиперболы – «… вывернуть не можете, чтобы одни сплошные губы»;
- сравнения – «женщины истрёпанные, как пословица», «мужчины, залежанные, как больница»;
- оксюморон – «пульс покойника».